Литературная студия
Литературная студия "Кипарисовый ларец"
ПОЭТ ИГОРЬ БОЛЫЧЕВ («Разговоры с собой», М., 2019)
«…Игорь Болычев, прекрасный русский поэт восьмидесятых годов двадцатого столетия, не исключено, останется последним безукоризненным мастером русской силлабо-тоники, в которой, собственно, и состоялась великая русская поэзия…» — это цитата из статьи о поэте, включенной им самим в книгу «Разговоры с собой» (Москва, 2019). Цитируемая статья ныне покойной Ольги Татариновой написана в 2003 году и входит в книгу в качестве «Послесловия», то есть выступает органической частью целого — вместе со стихотворениями, намеренно расположенными в книге в обратном порядке — из двухтысячных назад в восьмидесятые. И я понимаю, что и это, и сама структура книги (структура, подсказанная «Отплытием на остров Цитеру» Георгия Иванова, поэта, несомненно близкого Игорю Болычеву) — не столько какой-то продуманный литературный ход, сколько живой жест, душевное движение, в согласии с которым вырастает книга поэта. Понимаю, но всё-таки спотыкаюсь об эти слова о поэте «восьмидесятых годов двадцатого столетья» — слишком законченным кажется мне это определение, которое словно подводит итог традиции русской силлабо-тоники: а дальше придут другие и сделают по-другому («Другая же, новая русская поэзия, — только начинает оформляться, вырисовываться, и суждено ли ей стать великой?» — одна из загадок будущего» — заключительные слова «Послесловия» и всей книги).
Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(30)-2022
Литературная студия «Кипарисровый ларец»
Литературная студия «Кипарисовый ларец» существует с 1982 года. Ее основатель – поэт, прозаик и переводчик Ольга Ивановна Татаринова (1939 -2007) вначале в Московском физико-техническом институте, затем в городском Доме пионеров на Миусах, потом где придется помогала молодым людям делать первые литературные шаги. Человек проницательный и бесконечно преданный литературе, Ольга Татаринова обладала уникальным даром разглядеть в другом человеке того, кем ему было назначено стать (подробно об истории студии см. документальное повествование Ольги Татариновой «Кипарисовый ларец (non-fiction)» https://kiparisovylarec.livejournal.com/49768.html).
В 2007 г. Ольги Татариновой не стало. Группа ее учеников решила продолжить дело. Началась «новейшая история» студии в Литературном институте им. А.М. Горького, которая длится и по сей день. Руководителем студии стал поэт и переводчик Игорь Болычев. Руководителем «детской» части студии долгие годы была Светлана Кочерина.
Студия никогда не была цехом или литературной группой. Узко эстетические пристрастия никогда не ставились во главу угла. Куда важнее – сочувствие к миру, литературная одаренность, владение словом.
Через студию и рядом с ней за эти годы прошло довольно много поэтов и прозаиков, некоторые достаточно известны. Изданы альманахи «Кипарисовый ларец» (2011, 2012). Студия «Кипарисовый ларец» не только помогает начинающим литераторам, но и выполняет образовательные задачи, а также является дискуссионным литературным клубом.
Участники литературной студии «Кипарисовый ларец» разных лет:
Сергей Артуганов, Константин Богомолов, Игорь Болычев, Татьяна Грауз, Наталья Данциг, Григорий Заславский, Мария Козлова, Александра Козырева, Светлана Кочерина, Сергей Кромин, Светлана Крюкова, Елизавета Кулиева, Иван Макаров, Александр Москаленко, Илья Оганджанов, Александр Свиридов, Степан Султанов, Олег Чернопятов и др.
За что я люблю Кипарисовый ларец? За то, что сюда можно принести свою внутреннюю тишину и получить эхо – красивое, звучное, многоголосое… Это место, где я спасаюсь много лет — здесь мое пространство и мое время, место и время, где я совпадаю с собой.
Я благодарна студии «Кипарисовый ларец» за то, что она помогла мне в формирование моих интересов и стремлений. В тот момент, когда каждый молодой человек нуждается в поддержке взрослых, когда нужен кто-то, на кого хочется равняться, у меня был «Кипарисовый ларец», место, которое учит не только понимать стихи, но и прислушиваться к себе.
Чем является для меня «Кипарисовый ларец» ?
Воздухом, чудом и утешением.
Почему воздухом? Потому, что в её, мастерской, пространстве свободно рассуждают о поэтических смыслах.
Почему чудом? Потому, что институция уцелела в калейдоскопе нескольких сменявших друг друга эпох – брежневской, перестроечной и ряда последующих.
Почему утешением? Потому, что существует и поныне. И лично для меня, среди двух видов вещей мира — обязательных и всех остальных, определённо относится к первому.
«Ларец» стал для меня насущной и неотъемлемой частью жизни: это и круг единомышленников, и живительный кислород поэзии (и приближение к её пониманию!), что в совокупности формирует главное: формирует среду.
Ольга Татаринова. Стихотворения
Александр Москаленко. Стихотворения
Игорь Болычев. Стихотворения
Всеволод Федотов. Стихотворения
Иван Макаров. Сварка
Илья Оганджанов. Стихотворения
Константин Темиров. Стихотворения
Мария Козлова. Стихотворения
Марина Леушева. Стихотворения
Степан Султанов. Стихотворения
Александра Козырева. Стихотворения
Светлана Крюкова. Зеркала
Татьяна Грауз. Недолгое
Сергей Пронин. Стихотворения
Ульяна Владышевская. Стихотворения
Олег Чернопятов. Стихотворения
Евгений Саенко. Стихотворения
Сергей Артуганов (Карякин). Стихотворения
Сергей Кромин. Стихотворения в прозе
Полигнойс. Привет, идиот.
Марта. Опять война... На небе фейерверки, на земле могилы. Как интересно, черт вас возьми!
3-е ДЕЙСТВИЕ
То же место на горе Арарат. Тот же американский лагерь. Но теперь все пришло в другой вид: все обветшало, износилось, постарело, одичало, люди и предметы. Люди находятся здесь явно вынужденно, над ними грозное бедствие.
Кроме американской палатки, теперь здесь много землянок, шалашей, временных убежищ. На сцене те же действующие лица, что и во 2-м действии; теперь их, однако, словно стало еще больше.
Ева, Г а м с у н и Горг вешают два котелка, разводят под ними из нескольких щепок костер. Другие люди тоже занимаются хозяйственным бытом. Конгрессмен и нунций Климент стоят на кучах житейского мусора и алчно обгладывают мясо с костей. Количество людей меняется на сцене, — они уходят по другую сторону горы, затем возвращаются; они занимаются житейскими делами. На заднем плане, как и во 2-м действии, лежат останки ковчега, теперь открытые.
Шоп. Когда же придут за нами корабли?
Герцогиня Винчестерская (Конгрессмену). Неужели мы здесь погибнем? Неужели вы не можете устроить нам спасения? Зачем тогда вы хвастались — мы, Америка! мы, Америка! — при нас, когда у руля стояла Великобритания, подобного безобразия не было... Ах, где мой самолет? — улетела бы я отсюда на своей ракете!
Конгрессмен. Утешьтесь, ваше высочество! Вместе с нами погибнут и большевики! Это прекрасно!
Герцогиня Винчестерская (к Черчиллю). Уинстон! По-моему, он глупец!
Черчиль. Это естественно, ваше высочество. Задача в том, чтобы погибли только одни большевики, а мы должны процветать!
Герцогиня Винчестерская. Ну конечно! Ну конечно! Вообще, по-моему, вся ихняя Америка это — как бы так ясно, популярно сказать?..
Горг. Шпана, ваше высочество! Популярно!
Герцогиня Винчестерская. Шпана? — я не понимаю — это что. Но возможно, это правда: Америка — шпана!
Тевно. Ясно, шпана! И стрелять они не умеют. Попали в земной шар — и раскололи его, вода потекла. Вот большевики стрелять умеют! Те бы не промахнулись!
Секерва. Америка сразу во всех бомбой попала. Вот она — Америка!
Полигнойс. И в себя тоже попала!
Шоп. Скучно, Полигнойс! Когда же придут за нами корабли?
Брат Господень приносит охапку кустарника и опускает топливо около Евы, возле тлеющего костра. Ева, Гамсун, брат и другие стараются разжечь принесенные прутья, но они не горят.
Черчиль (Полигнойсу). Радист! Дайте Москву! Что думают сейчас большевики?
Полигнойс. Трудно, господин Черчилль, но я попробую. Америка забивает все станции, она слушает только самое себя.
Черчиль. Это обычно, это стало нормальным: всякий слушает самого себя. Но вы настройтесь на другого. Попробуйте.
Полигнойс работает у радиоаппарата.
Слышите кого-нибудь?
Полигнойс. Слышу вопль! Москвы не слышу.
Черчиль. Ищите Москву... Интересно и странно. Но этого даже я не понимаю. Почему большевики совершенно спокойны, когда весь мир гибнет, и они тоже?
Полигнойс. Стоп! Нет, опять исчезло.
Черчиль. Москва? Кто там?
Полигнойс. Трио баянистов: Кузнецов, Попков и Данилов... Опять все исчезло...
Черчиль. Нужнее всех нам сейчас Москва, нужнее всех Москва. Баянистов не нужно.
Брат (у костра). Не разгорятся! Одна вода. А что же? Всюду сыро стало, грунт насквозь промок.
Горг. А мы сейчас сухим подожжем.
Берет одно бревнышко из останков ковчега, зажигает его. К костру подходит нунций Климент.
Отец, мы вам кофе варим. Не обижайтесь, а то помрем скоро — свободная вещь!
Климент (берет из останков другое бревнышко и подает его Горгу). Надо больше огня!
Черчиль (подходя к костру). А мне готовите что-нибудь?
Брат. Вам кашку и лапшичку такую приготовим. Чего же беззубому человеку...
Черчилль. Можно кашки, можно лалшички.
Горг. Оно бы лучше бекон, бифштекс, а коньячком бы заправить!
Черчиль. О, да! О, да!
Горг. Да где же взять? Папский нунций сглодал последний мослак.
Брат. Вот до чего добаловались: сами империалисты не евши живут, и курить нечего! Горе!
Полигнойс. Господин Черчилль! — Москва!
Р а д и о. Американское правительство решило ужаснуть социалистические нации массовым взрывом атомных бомб, чтобы затем атаковать эти нации и поработить их. Как известно, в результате разрушительного взрыва атомных бомб в базальтовой оболочке земного шара образовались скважины и трещины. Через них из глубочайших недр Земли начали фонтанировать могучие извержения девственных вод. Наступил всемирный потоп. Низменные части материков уже покрываются первым слоем воды. Расчет показывает, что через месяц вода достигнет вершины таких гор, как Альпы, Арарат, и им подобных. Советское правительство направляет свои корабли и продовольствие в районы наибольшего бедствия. Советское правительство примет решение направленное к спасению человечества, в том числе и американского народа.
Молчание. Общая пауза. Многие молятся.
Черчиль. Какое же решение примут большевики? Такого решения нет и его не будет. Всему должен быть конец; хорошо, что весь мир кончается при мне, на моих глазах...
По л и г н о й с. Неужели мы такие?.. Неужели я должен стать изменником?
Секерва. Вы что там, Полигнойс? Вы что такое сказали там в двух смыслах? — и даже в трех? Отвечайте!
Полигнойс. Ничего... Мне стыдно жить!
Секерва. С кем, где, когда вам стыдно жить? — говорите с точностью!
Полигнойс. С тобою, стервец!
Конгрессмен. Прекратить разложение! Мы еще в опасности, мы еще не спасены! Радист, дайте нам голос родины!
Полигнойс. Даю!
Р а д и о. Бук-бук-бук! Бук-бук-бук! Где твой зад, где перед?..
Конгрессмен. Другую станцию!
Р а д и о. Век-пек-интержек! Иря-иря-бирьбирьбош...
Конгрессмен. Третью!..
Р а д и о. Выясняется, что значительное количество воды, затопляющей весь мир, обладает щелочными, лечебными свойствами; она может быть использована для лечения желудочных и нервных заболеваний...
Полигнойс (прервав радио). Вот она — Америка, жирная дура! Лечите понос водой всемирного потопа!
Конгрессмен. Радист Полигнойс! Вы арестованы с исполнением служебных обязанностей! Вы близки к измене Америке, мерзавец! Я чувствую это!
Полигнойс. Ладно. Мне теперь утопать неохота! Мне жить надо, чтобы все негодяи погибли, при мне погибли — и не жили больше никогда!
Шоп. Господа, отложим этот вопрос... Вода подымается выше! Когда же придут корабли?
Конгрессмен. В свое время, в свое время, профессор! Америка знает, когда нас спасать.
Секерва. Она все знает, Америка!
Шоп. А когда будет свое время? Глядите, лягушки, жабы, змеи — все лезут к нам на гору. И сколько бабочек на вершине! — бедные прелестные твари!
Черчиль. Бедные, но прелестные! В раннем детстве, помню, я тоже хотел стать бабочкой. Да как-то не вышла, как-то не вышла из меня бабочка!
Герцогиня Винчестерская. Не надо, Уинстон, вам не надо быть бабочкой... Уинстон, спасайте нас наконец! Неужели я умру от сырости, в какой-то щелочной, в содовой воде? Что думают ваши большевики в Москве?
Черчиль. Они не думают утопать в потопе, ваше высочество. Им не хочется.
Герцогиня Винчестерская. Очень хорошо. Молодцы — большевики! И я не хочу утопать.
Черчиль. Но большевики утонут, сударыня.
Конгрессмен. И отлично!
Черчиль. И мы все утонем.
Конгрессмен. Большевики сказали, вода к нам подымется через тридцать дней. Это же не скоро, господа! Америка вполне успеет нас спасти. А мы пока будем отдыхать на горном воздухе. Отдыхайте, господа.
Черчиль. А курить будем что? Нас никто не спасет. Чудес нет.
Марта. Чудес нет, а разум вот, наверное, есть. Без него почему-то нельзя.
Черчиль. Где же он, сударыня?
Марта. Не знаю... Где-нибудь он должен быть. Неужели есть только одна глупость и смерть? Как вы думаете?
Черчиль. Спросите у большевиков.
Марта. Хорошо, я у них спрошу... Старый вы тюлень! (К Полигнойсу.) Радист!
Полигнойс. Я вас слушаю, сударыня!
Марта. Сообщите в Москву... Напишите так, только лучше: “Москва, господину Сталину, — извините нас и спасите”.
Конгрессмен. Не сметь! Это измена!
Герцогиня Винчестерская. А почему — не сметь? Как вы смеете при мне кричать?
Конгрессмен. А я здесь главный, я из Вашингтона! Вам понятно?
Герцогиня Винчестерская. Замолчать! Я герцогиня, а вы мошенник... (К Черчиллю.) Уинстон! Послушайте, обратитесь вы к генералу Сталину, в самом деле. Ведь он вас прекрасно знает. Объясните ему наше положение, это просто невозможно. Как вы думаете, мадам Тевно?
Тевно. Конечно — и немедленно! Большевики даже обязаны нас спасти. Пусть они теперь за все отвечают. Сейчас же пусть шлют сюда корабли и продовольствие! Это безобразие!
Герцогиня Винчестерская. Вы слышите, Уинстон? Вам ведь ... курить нечего, — большевики должны прислать вам табаку.
Черчиль. Должны, должны, ваше высочество.
Герцогиня Винчестерская. Так действуйте! Я вот уверена, что большевики не утонут, они слишком коварны, они и природу обманут. Ну что ж! На это время мы ухватимся за них и тоже не утонем. Действуйте, Уинстон!
Конгрессмен. Без меня действовать запрещается! Я сказал, а вы слышали! Америка помнит своих детей, и они не утонут. А вот те сукины дети, которые забыли Америку, тех мы и после потопа утопим.
Секерва. Есть таковые!
Являются Селимсо своими двумя турчанками и еще несколько турок; они несут, держа их на головах, гробы и небольшие новые лодки; каждый гроб и лодку несут двое людей. Всего приносят два гроба и две лодки. Они ставят свой товар на землю, устроив небольшой базар.
Брат Господень. Турка! Почем гробы?
Селим. Один доллар, один доллар, — всего только. Хороший гроб, всякому покойнику полезен.
Брат. А лодки почем?
Селим. Одна лодка — сто тысяч долларов.
Горг. Сколько?
Селим. Сто тысяч. Бери! Жить будешь во время потопа, плавать будешь, а кругом все утонут. Не за лодку беру деньги — за жизнь: недорого! Покупай и живи!
Горг. Значит, гроб — один доллар, а лодка — сто тысяч долларов?
Селим. Так — верно!
Шоп. Что это за турецкая торговля? Что это за корабли?
Селим. Турецкая, турецкая... Бедному человеку тоже купить что-нибудь надо. А что он купит, когда всемирный потоп? Ему гроб надо! А другому человеку и на потопе жить нужно, он купит себе лодку, и с него за жизнь сто тысяч долларов. А сколько жизнь стоит? Купите ее дешевле?
Брат. Обожди, турка. Значит, богатому жизнь, бедному гроб.
Селим. А что? Так конечно! А турку деньги!
Брат. А турку деньги! А турку деньги, ты говоришь?
Полигнойс. А турку убыток! Турку будет убыток!
Полигнойс приподымает гроб за один конец, брат за другой — и они бросают его в пропасть. Горг и Абрагам помогают им в этой работе, и весь турецкий товар летит в пропасть.
Секерва. Так, Полигнойс! А ты немножко американец! Молодец!
Конгрессмен (Селиму). Базара нет. Уходи прочь отсюда, уходи вниз!
Селим. Там сыро стало, там вода!
Конгрессмен. Утопай!
Шоп (Селиму). Разве так торгуют кораблями во время потопа?
Селим. А что не так?
Шоп. Во-первых, дешево. Во-вторых, недемократично: богатых и бедных нет; это тайна, дуралей.
Селим. Это правда. Твоя правда, что дешево. А во-вторых, гробы были сшиты прочнее лодок, на них тес суше. Лодки сразу бы утонули на воде, богатый жил бы в лодке минуты две или четыре, только всего; за это — сто тысяч долларов, и вышло дешево; надо мне думать лучше, плохая голова у турка. Иди домой!
Шоп. Подожди, Селим... Достань там, обжарь и принеси, знаешь, такой тентерь-вентерь с хлебом и луком.
Селим. Какой тентерь-вентерь? Нету тентерь-вентерь, помирай!
Шоп. Шашлычок, шашлычок — мясная, печеная жизнь на длинной такой железке!
Селим. Нету шашлыка, и лука нет, и хлеба нет, и табаку нет. Одна вода есть, — сам хотел, пей воду! Селим пошел.
Шоп. Ступай к черту.
Селим уходит, и за ним уходят все турки и турчанки.
Черчиль (Шопу). Шашлычок хорошо покушать. И суп мясной хорошо покушать — густой чтоб был. Вспоминаете, профессор?
Шоп. А какие были соусы, кремы, напитки, вина из виноградных гибридов Зондского архипелага!
Черчиль. А печень! Печень тихоокеанского кашалота!..
Шоп. Да, велика земля, а жрать нечего!
Герцогиня Винчестерская. Уинстон, я кушать хочу!
Тевно. Кормите нас, мерзавцы, или сейчас же обращайтесь к большевикам! Я супа хочу!
Брат. У большевиков всегда щи мясные!
Тевно. И нам щи мясные!
Черчиль. Молитесь богу, сударыня!
Конгрессмен (Клименту). А чего ты тут без дела ходишь? Ты зачем сюда явился? Это ты “гвак” кричал?
Климент. О, это я! Я прибыл сюда на религиозный всемирный конгресс, здесь был наш праотец Ной в ковчеге.
Конгрессмен. Какой Ной? А где же он?.. Вот что, ты свяжись с богом. Можешь?
Климент. Могу, конечно. Я архипастырь!
Конгрессмен. Свяжись с богом, архипастырь! Пусть он накормит людей чем-нибудь, — супом, хлебом, фасолью, чем хочет! Можешь?
Климент. Я помолюсь.
Конгрессмен. Да нет, что там молиться! Это долго: туда-сюда, пока ответ придет. Ты свяжись по радио. Пусть папа римский свяжется, ты его попроси, если бог тебя не примет.
Климент. Я обращусь к святейшему отцу.
Конгрессмен. И еще так сделай. У нас здесь есть люди старые, больные и прочие разные, которым давно пора на тот свет. Ведь на этом свете потоп, ты сам видишь, тут деваться некуда! Чего их задерживать! Отведи их туда! Рай там есть?
Климент. Есть, конечно.
Конгрессмен. Уведи их в рай, я тебе список дам, кого увести. И сам туда с ними. Понятно тебе?
Климент. Непонятно. Нет. Мне непонятно. Мне нельзя сейчас в рай, мне некогда, я здесь в командировке. Мне отчет надо сделать святейшему отцу.
Конгрессмен. В рай ему не хочется, а жить не евши хочется, — ишь ты гвак какой! Не веришь ты в бога! Ну, займи всех молитвой, чтоб я вас не слышал никого... Мне некогда! Гвак!
Секерва (Клименту). Молись, тебе говорят! И всем вообще молиться, делом заниматься, а не болтаться, не разлагаться: глядите, я вас вижу, Америка все учтет!
Климент (провозглашая). Элимпаториум!..
Опускается на колени в молитве. За ним опускаются на колени и молятся Сукегава, Этт, Абрагам и другие,
Конгрессмен. Полигнойс! Работайте на Америку! Вызывайте Вашингтон: я прошу прислать за нами миноносец!
Конгрессмен и Полигнойс работают у радиоприемника.
Тевно. Ваше высочество, неужели этот дурак поумнел? Он вызывает корабль!
Герцогиня Винчестерская. От страха, мадам. От страха умнеют иногда, только на короткое время.
Брат (у костра). Лапшичка готова!
Черчиль. Давай, давай, брат Господень! Не остыла бы она, лапшичка!
Брат снимает с костра два котелка; один подает Черчиллю, другой оставляет себе; из одного котелка едят брат, Ева, Горг, Гамсун, к ним втискивается со своей ложкой и Секерва; Черчилль садится на землю несколько в отдалении от них и начинает есть один из своего котелка.
Этт (подползая на коленях, — он молится, — к котелку брата). А мне дадите ложечку? Я говорил, что будет война!
Брат (вытерев свою ложку концом своей бороды, ударяет ею Этта по лбу и отдает ему ложку). Ешь молча!
Герцогиня Винчестерская и Тевно (одновременно). А нам?
Черчиль (поспешно подходя к ним с котелком). Простите, ваше высочество! Простите, мадам! Я увлекся!
Герцогиня Винчестерская. Чем, чем вы увлеклись? Ах, Уинстон, Уинстон! Дайте нам...
Тевно. Ложки!
Герцогиня Винчестерская. Лохки! (Обе вместе.) Ложки давайте!
Черчиль (к Марте Такс). И вам ложку?
Марта. Нет, благодарю. Я лапшу не люблю. Я мясо люблю, у меня зубы есть.
Черчиль. И я, и я мясо люблю, — превосходная вещь, полноценный белок!
В это время Черчилль ставит котелок с лапшой возле Тевно и герцогини и приносит им от брата две ложки. Старухи жадно, быстро едят.
Брат (Черчиллю). Мясной навар я тебе сделаю. Будет вроде густого говяжьего супа, и вкус будет.
Черчиль. Свари, пожалуйста, мне нужен говяжий суп.
Брат. Сними один башмак!
Черчилль снимает правый башмак, отдает его брату.
Австралийская кожа! Эта подойдет, — живи пока в одном башмаке. А на правую ногу портянку накрути. Дай я тебе покажу. Вот так нужно, — и ходи! Мягко?
Черчиль. Мягко, удобно.
Брат. Ходи спокойно.
Черчилль ходит; одна нога обута в башмаке, на другую накручена портянка. Брат режет башмак Черчилля на мелкие ломти. Резко стучит радиоаппарат.
Полигнойс. Принимаю Америку!
Шоп. Читайте вслух, Полигнойс. Когда там пришлют за нами корабли?
Полигнойс (читает ленту радио). “Уполномоченный президента выражает осуждение всем американцам, которые находятся за пределами отечества и требуют для своего спасения корабли. Все означенные американцы должны любыми средствами приобрести, построить или конфисковать за границей корабли и немедленно направить их в Америку без лишних пассажиров — для спасения цвета нашей нации. Американцев за границей должно призвать к самопожертвованию, помня, что каждый может освободить место на корабле для спасения своего соотечественника и тем увековечить свое имя как герой. Президент помолится о них. Лицам неамериканского подданства спасение обеспечивают правительства по принадлежности”.
Черчиль. Хорошо!
Конгрессмен. Хорошо! Отлично!
Черчиль. Не Америка нас, а мы все должны спасать Америку. Это мудро!
Секерва. А то как же! У нас в Америке так! У нас мудро!
Полигнойс. Слушай, Секерва. Хочешь быть героем?
Секерва. А ты?
Полигнойс. Я хочу... Пожертвуй собою, освободи место на корабле! Ты не бойся!
Секерва. Ишь ты! А как пожертвовать?
Полигнойс. Это не больно. Ты не бойся. Я тебе покажу. Это не страшно.
Секерва. Покажи!
Полигнойс и Секерва идут на край пропасти.
Полигнойс. Я тебе покажу.
Секерва. Покажи. Ты не бойся. Зато польза будет отечеству, — как ты думаешь?
Полигнойс. Польза будет отечеству.
Полигнойс бьет мощным ударом Секерву в спину; тот летит в пропасть.
Не страшно и полезно...
Конгрессмен. А где Секерва?
Полигнойс. Пожертвовал собою, освободил одно место на корабле. (Садится за радиоаппарат.)
Конгрессмен. Отлично! Это отлично! Ура! Сообщите сейчас же об этом в Вашингтон. Скажите, чтобы Секерву этого наградили чем-нибудь и увековечили его, сообщите — у нас уже освободилось одно место на корабле. Вот уже я кое-что сделал!
Марта. Скажите, а на каком корабле у вас освободилось место? Я займу его!
Конгрессмен. Сударыня, чем задавать вопросы, жертвуйте лучше собою! Не будьте эгоисткой!
Марта. А я не американка, я эгоистка.
Шоп. Тем лучше, тем выше ваш подвиг: швыряйтесь в пропасть, мадам. Не придут за нами корабли!
Конгрессмен. Правильно, профессор. Жертвуйте собою все, господа, всякая национальность может жертвовать собою. Кто еще желает пожертвовать собою? — тех я запишу в особый список. Записывайте, Полигнойс!
Полигнойс. Открываю запись жертв в пользу Америки. Первый был Секерва, кто — второй?
Общее молчание. Пауза.
Конгрессмен. Никто... Сукины вы дети!
Брат (он варит на костре суп в котелке, суп из башмака Черчилля). А может, так, начальник, сделаем, — так оно еще лучше будет...
Конгрессмен. Как? Говори, старик!
Брат. А так! Ты первый кидаешься в пропасть, — ты нам будешь в пример, — а мы все туда же за тобой. Кувырк — и нет задачи!
Конгрессмен. Кувырк — и ты дурак!
Брат. Ну? Иль правда?
Конгрессмен. Это глупая мысль старика. Как государственный человек, я должен сперва организовать всеобщее самопожертвование. А себя принести в жертву последним.
Брат. Вот тебе раз! Тогда-то к чему же? Тогда уж живи один как гад.
Конгрессмен. Глупый старик не понимает интересов Америки.
Брат. А она понимает: весь мир топит и себя самое. Эко дура, откуда такова?
Конгрессмен. Молчать, а то кувырк в пропасть головой!
Марта (напевает и танцует).
Кувырком-кувырком
Темечком о камень.
Хорошо лежать ничком
В бездне под волнами.
Хорошо себя убить
И Америку любить;
Плохо, жить вот хочется,
Жить мне, сладко жить мне хочется!
Конгрессмен. Надо в пропасть броситься!
Марта (механически повторяя). Надо — в пропасть броситься...
Шоп. Песня хорошая, исполнение хуже, артистка толста. А где нам достать корабль? — миноносец, линкор, крейсер, дредноут, авиаматку, плот, плашкоут, шхуну, — что-нибудь! Вода, господа, подымается.
Конгрессмен. Корабль? Сейчас мы организуем корабль! Позвать ко мне турок! Мы их день и ночь заставим строить корабли...
Черчиль. Турки? Им топор не по руке. Этот народ живет для отдыха.
Конгрессмен. А персы? Пусть персы работают...
Черчиль. Еще курды есть... Это несерьезно, господа. В Шотландии наш король был посажен на бриг при поддержке артиллерийского огня с берега, но вскоре король был сброшен за борт. Вы слышали вчера сообщение. Вот что означает сейчас корабль... Есть один народ; он злодей, но он работник; может, он вам сделает корабль.
Конгрессмен. Кто? Где этот работник-злодей? Пусть работает сейчас же, мы ему за это простим кое-что. Кто это?
Черчиль. Большевики. Прощать их не надо.
Конгрессмен. Не надо. А корабли пусть делают, мерзавцы.
Черчиль. Конечно. Они же добра хотят человечеству Пусть делают добро.
Конгрессмен. Пусть делают! А то мы бомбой по ним!
Черчиль. Естественно.
Шоп (смотря в бинокль). А большевики пашут! — представьте себе, господа! Пашут по взгорью.
Черчиль. Пашут? Во время всемирного потопа пашут? Удивительно, что я не могу понять их поведения. Неужели пашут?
Шоп. Что поделаешь, пашут... Я вижу. Крестьянин сидит за рулем трактора и курит трубку.
Черчиль. Курит трубку? (Грызет пустую трубку.) Пусть бы только пахал. Зачем же он еще курит?
Брат (кладет в костер последнюю часть останков ковчега). Садись под дым. Подыши!
Черчилль садится на корточки за костром; брат раздувает костер; дым идет на Черчилля, тот усиленно вдыхает и выдыхает дым, засовывая его через свою пустую трубку.
А л и с о н (являясь из-за горы с киноаппаратом). Господа, разрешите мне погибнуть последним. Мне нужно заснять самый последний момент жизни человечества, последний взор последнего человека. Вы понимаете? Это великолепно, этому кадру цены нет! Можно?
Брат. Можно, это допускается. А кому ты продашь свой последний кадр?
А л и с о н. Да, — это вопрос!.. Может, большевикам?
Конгрессмен. Большевикам? Так значит, они уцелеют, болван?
А л и с о н. Не знаю. А пожалуй уцелеют! С ними это бывает.
Марта. Без них просто нельзя.
Брат. Без них куда же... (Черчиллю.) Поспел твой суп.
Черчиль. Густой, наваристый, питательный, мясной, — да?
Брат. Сейчас попробую. (Пробует суп на вкус.) Хорош! Бери, питайся, —
не спеши, не обожгись...
Черчилль жадно питается.
Герцогиня Винчестерская. А нам? Уинстон, я слышу аромат мясного бульона... Правда ли это? Почему же нам давали пустую похлебку?
Черчиль. А суп, ваше сиятельство, в Америке, вон там!
Герцогиня Винчестерская (к Конгрессмену). Послушайте, как вас? Подайте нам супу, или нет — лучше бульона!.. Только навару не снимайте, пусть он уж остается...
Конгрессмен. Старухи! Вам умирать пора. К богу обращайтесь, к архипастырям, к святым отцам, они здесь. Америка отдала им весь суп, весь навар и бульон, — на небо! Ступайте, ешьте!
Черчиль (наевшись). Прекрасно, отлично!.. Еще несколько дней — и ни одного большевика не будет на свете! Итак, оправдался смысл моей жизни, брат Господень, — полностью оправдался!
Брат. Через несколько дней никого не будет... Так что же это значит? — Чтоб убить большевиков, нужно всех людей убить?
Черчиль. О, да! О, да! Лучше у бога в могиле, чем на земле у большевиков. Понимаешь?
Брат. Не понимаю. Ты бы испробовал, потом говорил! Это ты накурился, наелся — и опять ошалел, озверел...
Марта. И я не понимаю... Ах, нет, — я теперь понимаю! Теперь понимаю!.. Большевиков захотели одних погубить, а погибает человечество. Они в середине жизни. Вот что такое!
Герцогиня Винчестерская (к нунцию Клименту). Архипастырь, это так или не так?
Климент. Гвак!
Марта (на нунция). Отойди прочь. Мне некогда! Радист, дайте Москву!
Полигнойс. Кому Москву?
Марта. Мне!.. Зачем спрашиваете?
Полигнойс. Простите... Что передать?
Конгрессмен. Ничего!
Марта (радисту). Приготовьтесь!
Конгрессмен. Не сметь!.. Кому ты нужна там? Разве будет тебя слушать Москва? Ты подумай!
Марта. Будет!
Конгрессмен. Дурочка! Меня, федерального конгрессмена, государственного деятеля Соединенных Штатов, слушаются уже не все, — а тебя? Как ты сюда попала?
Марта. Не помню... Я иду! Я не хочу умирать, мое сердце полно силы, оно может чувствовать счастье...
Конгрессмен. Слушайся меня! Попала ты сюда просто за хорошее телосложение, мы подумали — это для Ноева ковчега кстати, и ты артистка, на вид не совсем дурна, а так ведь ты дурочка. Это хорошо, однако!
Марта. Это правда. Я дурочка. Мы все бедные, дурные и умираем от вас... Радист, пусть из Москвы пришлют мне корабль!
Шоп. Ну и глупа!
Марта. Уже нет, не глупа!
Шоп. Простите!
Марта. Прощаю... Мне пришлют корабль. В Москве любят кино, а я артистка, во мне есть талант. Если я не утону, я покажу им всю человеческую душу, я в одном образе сыграю целое умирающее человечество, чтобы его не забыли, — и большевики будут смотреть меня. А вам не дадут корабля! Кто вы такие? Конгрессмены, нунции, архипастыри, ученые мошенники, шпионы, политики, и все вы одно и то же — убийцы, теперь ясно! Ах, боже мой, зачем, зачем мы доверили вам жизнь?.. Большевики ничего вам не дадут, а нам дадут, мне и ей! (Она берет за руку Еву, привлекает ее к себе.) И ей дадут! А конгрессменов, политиков, нунциев из кого угодно можно сделать, вы — пустяки! — и шпионов можно. Я сама была шпионкой! Пишите, радист...
Полигнойс стучит ключом.
Конгрессмен. Стоп! Прекратить самовластие! Здесь я, а не вы!
Шоп. Здесь вы, шеф, конечно, вы! Но можно попробовать. Это не вполне
глупо.
Черчиль. Можно в виде опыта... Ничего не значит.
Марта. Глупцы! Я на борт вас возьму. Черт с вами! А то не стану звать Москву!.. Жить с вами еще в будущем — неохота!
Конгрессмен. Ступай, зови! Попробуем в вице опыта. А корабль я угоню в Америку. Ступай!
Марта. Сейчас!
Конгрессмен. Ну ступай. Иди, тебе говорят, к передатчику.
Марта. Ну я иду.
Конгрессмен. Ну иди! Ты иди бегом! Опять ты дурой стала!
Марта. Опять... (Полигнойсу.) Пишите так. (Бормочет Полигнойсу, тот
стучит ключом.)
Полигнойс. И все?
Марта. Все. Подпишите: Ева и я, Марта.
Полигнойс. Надо сказать, что вы знаменитая артистка.
Марта. Не надо. В Москве хвастаться ничем нельзя.
Нарастает вопящий звук летящего предмета. Все замирают. Затем все действуют соответственно своему характеру. Горг свистит. Архипастыри падают на колени. Все стараются прижаться к земле, убежать, скрыться от опасности. Некоторые остаются в спокойствии: брат, Ева и другие.
Конгрессмен. Бомба!
Климент. Большевицкая!
Тевно. Большевицкая, атомная! Вот она! Вот она! На нас идет! (Визжит — и ей вторит герцогиня Винчестерская.)
Брат (глядит на небо). И где? Нету!
Шоп отталкивает Еву от Марты, обнимает Марту.
Марта (борясь с Шопом). Что вам нужно? Идите прочь!
Шоп. Мы умрем сейчас. Отдайтесь мне. Я не могу.
Марта. У меня нет ничего! Что вам отдавать?
Шоп. О, дура!
Марта. Нас видят.
Шоп. Не важно. Они все сейчас будут покойники.
Марта. Мы не успеем.
Шоп. Успеем. Бомба еще летит. Пока она взорвется, пока волна ее нас достигнет, пока мы умрем, туда-сюда... Успеем!
Звук летящего предмета то словно приближается, то сразу удаляется, многократно отражаясь в горных пропастях.
Марта. Я боюсь!
Шоп. Бойся! Только молчи!
Брат. Обождите! Опомнитесь!
Звук теперь явно и быстро удаляется в гулкой горной пропасти. Все прислушиваются в надежде, хотя испуг никого еще не оставил.
И брызги грязные откуда-то сверху летят!
Этт. При атомном взрыве всегда дождь идет!
Брат. Молчи, специалист...
Звук замирает вдали. Тишина.
Селим(голос его — сверху). Эй, нижние! Кто там есть? Америка, ты там?
Конгрессмен. Америка здесь! А ты кто, — отвечай!
Селим. А мы турки. Мы здесь выше живем, тут суше будет. Потоп сначала вас утопит, Америку, а до нас не дойдет, пожалуй, мы выше, — как вы думаете?
Черчиль (забывшись). Молчать, мерзавец! Открыть по ним артиллерийский огонь!
Конгрессмен (также забывшись, командует). Огонь!
Краткая пауза.
Селим. А огня нету, пожалуй! Ну вот, опять нету!.. Америка, слушай меня, Америка! У нас железная бадья сорвалась, отдай назад!
Брат. С чем твоя бадья была?
Селим. С чем была, того не отдавай. В ней хозяйственная, житейская жидкость была, нам ее не жалко.
Черчиль (Конгрессмену). Америка! Твой сателлит мочится на тебя! Орошает тебя помоями.
Конгрессмен. О, изменники! Эх, если бы не надо было нам утопать! Мы бы тогда показали всему этому миру, стервецу! Теперь нам ясно!
В это время из-за другого склона Арарата тихо и неожиданно подходит глубокий, однако быстрый на походку, привычный к ходьбе, старик.
Ты кто? Откуда явился?
Агасфер. Агасфер.
Конгрессмен. Кто?
Агасфер. Вечный жид, говорю тебе: Агасфер!
Конгрессмен. Это вот туда иди — к тому. Он заведует загадками природы и истории.
Агасфер (к Шопу). Низом ходить сыро стало, земля замокла. А ноги старые, больные, ведь сколько лет земля меня держит... Мне бы сухих портянок в запас, шерстяных чулок можно, белья теплого, варежки, два свитера и еще что у вас есть.
Шоп. А у тебя что есть?
Агасфер. У меня список есть, что мне нужно. Я хочу...
Шоп (Конгрессмену). Шеф! Нам Агасфер, вечный жид, нужен сейчас?
Конгрессмен. Это ваше дело. Годится он для славы Америки, можно из него что-нибудь сделать?
Шоп. Не сейчас... Сейчас он едок, сейчас он шерстяное белье просит и все, что есть у нас... Курящий?
Агасфер. Курящий.
Шоп. Значит, и табак ему нужен.
Черчиль. Мерзавец! Шпион! В пропасть его!
Конгрессмен. В пропасть его! Откуда он взялся среди потопа?
Селим(голос его сверху). Эй, Америка! Слушай меня, Америка! Отдай нам старичка! Мы его покормим чуть-чуть, а он нам сказки будет рассказывать. Нам сказки надо.
Конгрессмен. Бери его, бери его к черту отсюда скорее! (Агасферу.) Ступай кверху, там тебе суше, теплее... Пошел вон, — в пропасть сброшу!.. Откуда берутся негодяи, когда ничего нету? Что?
Агасфер. Я молчу.
Конгрессмен. Нет, ты говоришь, мерзавец!
Агасфер. Я говорю: считай себя покойником! (Уходит.)
Раздаются позывные радиоприемника.
Полигнойс ( у аппарата). Это Москва!.. Москва, господа!.. Телеграмма для Евы, для Марты Такс. (Пауза. Полигнойс принимает телеграмму.)
Марта (в волнении). Боже мой, боже мой!.. Неужели жизнь прекрасна?
Полигнойс. Сейчас увидим... Кажется, прекрасна! “Местным советским властям дано указание смонтировать у подножья Арарата для вас и ваших спутников корабль на сто пассажиров с запасом продовольствия. Желаю Еве и Марте долгой счастливой жизни. Сталин”.
Всеобщее безмолвие. Все опустили глаза, словно великий стыд охватил всех.
Марта (обняв одною рукою Еву, она стоит с нею на коленях на земле). Я уже счастлива. Я уже долго-долго прожила в эту минуту. На земле живет человек, которого можно любить бесконечной любовью; теперь я счастлива, потому что узнала его, а раньше я думала, таких людей нет, и погибала... Ах, Ева, услышь меня, что я говорю!
Конгрессмен (Черчиллю). Вас я возьму конечно на борт. Еву эту и Марту мы возьмем временно, Америке они не нужны.
Полигнойс. Как временно? Что значит, вы возьмете их временно?
Конгрессмен. Я им разрешу совершить подвиг самопожертвования, когда мы будем в океане. Корабли должны теперь приходить в Америку пустыми, — таков приказ правительства. Вы слышали?
Полигнойс. Слышал. Но этот корабль советский, он для Евы и Марты...
Конгрессмен. Он советский, пока его нет. А потом он сразу будет американский, и еще с запасом продовольствия. Отлично!
Полигнойс. Нет, он не американский! Он русский! Зачем ты из Америки, из моей родины, делаешь воровку, убийцу?..
Конгрессмен. Молчать, изменник!
Полигнойс. Пусть теперь с тобой расправится мое сердце! Вы отняли у меня радость жизни, возьмите и мою ярость...
Он наносит сильный удар Конгрессмену. Тот припадает на мгновение к земле, подымается, сбрасывает пиджак, Полигнойс делает то же самое, начинается жестокая драка. В драке они двигаются; проходят по тропинке над пропастью, скрываются по ту сторону Арарата.
Шоп (вынимая из бумажника деньги, кладет их на землю под камень). Сто долларов на Полигнойса против шефа. Шеф будет на земле.
Климент. Сто, говорите? Гм, гвак! Двести за шефа против радиста.
Герцогиня Винчестерская. Учтите пятьдесят моих за радиста!
Тевно. И я! И я! Десять за того, кто помоложе.
Черчиль. Пятьсот! За нашего великолепного шефа!
Другие также держат пари, складывая деньги под камни. Шоп записывает ставки. Из-за той стороны горы показываются Полигнойс и Конгрессмен. Они идут в драке по тропинке над пропастью. Конгрессмен хватает Полигнойса поперек туловища, приподымает его над пропастью с торжествующим лицом; Полигнойс обхватывает шею Конгрессмена, рвет его на себя — и оба летят в пропасть.
Шоп. Господа! Выигравших нет. Возьмите свои ставки.
Селим(голос его сверху). Кто же теперь у вас будет Америка?
Шоп. Я очевидно. Очевидно я. А тебе что нужно. Селим?
Селим. Ничего не нужно, ничего... Две Америки у вас погибли. Одну мне жалко, другую нет. Жалко мне одну Америку, ах, как жалко! А другую нет, не жалко почему-то. Эх вы, железопрокат, Форд и компания, патефоны и зажигалки... Дедушка, брат Господень, иди к нам по делу.
Брат. Чего тебе. Скажи оттуда.
Селим. Иди, дедушка... Я тебе два хлебца дам. Покушайте хлеба, помяните души погибших.
Брат встает. Ева подает ему руку. Они медленно идут к Селиму наверх.
4-е ДЕЙСТВИЕ
Арарат. Та же обстановка, что и в предыдущих действиях; но есть и разница. Люди повеселели. Слышится непрерывная смешанная музыкальная мелодия от птичьих голосов, жужжанья жуков, звука стрекоз, кузнечиков, стрекотания незримых насекомых. Все эти твари поднялись сюда, кверху, на сухое место, чтобы спастись от потопа, и здесь существуют, занимаясь жизненными обычными делами. Это создает праздничную обстановку. И люди выглядят теперь более счастливыми.
На сцене та же американская палатка. Но нет общего запустения, что в 3-м действии. Людей мало:
они расселись по горе со всех ее сторон; по временам слышны их голоса. Невдалеке, чуть ниже под горою, слышно, как горят дрова в походной кухне и как жарится мясо на сковороде.
Изредка доносятся звуки автоматических молотков, шипенье газовой сварки — работа над монтажом большой металлической конструкции. К этим звукам более всего и прислушиваются действующие лица.
На сцене: Селим, две турчанки и Шоп. Затем — другие.
На переднем плане нечто подобное ресторану на открытом воздухе: два-три столика под белыми скатертями, на столиках накрытые салфетками яства, у столиков работают Селим и его две помощницы-турчанки; они ставят кушанья.
Шоп. Тише вы там гремите посудой!
Селим. А что, шеф? А почему нельзя греметь тарелкой, чашкой, ложкой? Ведь тут у нас пища, яство, счастье, жизнь! Это прекрасно!
Шоп. Пусть советская власть гремит и стучит, — ты слышишь?
Селим. О, я слышу, шеф! Я все слышу и все понимаю!.. Пусть стучит советская власть! Пусть большевики делают нам корабль. Ведь надо жить, а то потоп. Тонуть нам некогда.
Шоп (прислушиваясь). Тонуть конечно нам некогда... А большевики стучат! Хорошо, превосходно! Пусть стучат!
Селим. А расчет со мной в два с четвертью раза! Меньше мне нельзя. Вы помните?
Шоп. Мы помним.
Селим. Значит, так. Я вам один килограмм мяса, — один! — а вы мне два килограмма с четвертью, — два с четвертью! Я вам литр вина, а вы: Селим, получай два с четвертью литра! И за соль, и за сахар — мне в два с четвертью раза больше. Так или не так?
Шоп. Так, Селим, так, мошенник.
Селим. Зачем мошенник? Жизнь — мошенство, я тоже. Мы тут жили на горе — худо, а сухо! А вы прилетели — вам надо всемирный потоп. А турка что может? — он Америке не ровня. Турка берет в два с четвертью раза больше за все, — а потом он еще набавит, он будет постепенно...
Шоп. А мы потом взорвем атомную бомбу в потопе и сварим суп из турок.
Селим. Хорошо. Это будет потом. А кто мне теперь заплатит в два с четвертью раза больше? — такой вопрос!
Шоп. Большевики, конечно. Из запасов на корабле.
Селим. Это я знаю. А где тут большевик, или — пусть — хозяин: кто платит, кто умный?
Шоп. Хозяйки у нас две: Марта и Ева: Сталин им подарил корабль, а мы у них гости. И запасы продовольствия, которые погрузят на корабль, это их добро! С них и получай.
Селим. Ты не знаешь. Марта уже назначила главным капитаном на корабле Якова — брата Господня, у него и хлеб будет, и говядина, и консервы. Ты не знаешь.
Шоп. Получай с брата.
Селим. Получу, получу, сполна получу! Старик — справедливый человек.
Шоп. А ты с утопающих проценты берешь! Откуда ты взял эту цифру — в два с четвертью раза?
Селим. Как откуда?.. Ваш главный шеф, господин Конгрессмен, сказал, что наши турчанки в два с четвертью раза — как раз ровно так! — лучше и красивей американок!
Турчанки слышат и повизгивают от удовольствия.
Отсюда я и взял курс вашей валюты. Наша фондовая биржа вот где — в женщинах.
Являются Конгрессмен и е ним С и л ь в е с т р Чадл-Ек.
Конгрессмен (Селиму). Накормите его... И покруче, погуще ему что-нибудь: это наш солдат-космополит, бесстрашный солдат, новый человек всемирной американской нации.
Чадл-Ек. Керь-герь-герь! (Подпрыгивает в судороге, а затем сразу усаживается за столиком — и ест и пьет с большой жадностью и скоростью.)
Шоп. Шеф! А они стучат!
Конгрессмен (прислушиваясь). Стучат! Отлично! Пусть стучат! Вот скажут теперь в Вашингтоне: неглупый, скажут, наш Конгрессмен на Арарате. Эх, скажут, великий там существует старик: большевиков заставил корабли строить для спасения американцев!
Шоп. Это неглупо! Весьма и весьма неглупо! Может, и в самом деле вы старик великий!
Конгрессмен. Конечно, я старик великий! Это видно! Не спасти ли мне человечество от потопа?
Шоп. Охота вам! Нам и на корабле будет неплохо, а вода когда-нибудь сама высохнет.
Конгрессмен. Неверно говоришь, это мне в убыток! Тут дело, тут карьера! Упустить всемирный потоп мне нельзя, как бы он не просох, я что-то должен получить за него... Это так! Однако пусть меня запросит Вашингтон: как спасти человечество? А я отвечу. Это будет солидней!
Шоп. Это солидней, шеф.
Конгрессмен. Я тоже думаю: солидней.
Селим. А слушайте меня: где я буду, если буду?
Конгрессмен. Буфетчиком.
Селим. Подумаем, ответим позже... Угощайтесь, господа, — кушайте в долг! Пища моя, но большевики отвечают в два с четвертью раза. Турка согласен.
Шоп (в счастливом настроении). А там стучат! Вот-вот и корабль готов!
Конгрессмен. А там стучат! Большевики работают! Это отлично!
Шоп. Отлично! Они готовят нам жизнь.
Селим. Они дадут нам жизни! Факт будет!
Конгрессмен. Но ими надо руководить!
Все садятся и кушают.
Чадл-Ек. А сколько там большевиков — на сборке корабля?
Селим. Сорок шесть! Сорок шесть! Там два инженера-женщины, они собою хороши, как наши турчанки! Обратите внимание! Только не чешись, американец!
Чадл-Ек (судорожно зачесавшись всем телом). Сорок шесть! Это мне мало!
Селим. А для чего мало?
Чадл-Ек. Это пока не твое дело, турка!
Появляются Черчиль, Герцогиня Винчестерская, Полигнойс, Брат Господень, он в фуражке морского командира.
Герцогиня Винчестерская (возбужденно — к Черчиллю). Нам теперь надо обедать с утра и здесь же ужинать. Это естественно. Ведь потоп усиливается, вода может подмочить продукты, как вы не понимаете, как вы управляли страной!..
Черчиль (ко всем). Господа! Потоп усиливается. Прибыль воды увеличилась в пять раз. (К брату.) Капитан! Когда большевики соберут корабль?
Брат. Кто ж их знает? Через неделю, должно бы! Да они могут и скорее, у них все зависит от них же.
Конгрессмен (брату). Прикажите им свинтить, склепать, сколотить, оснастить, запустить корабль немедленно — раз! Выдать пищу пассажирам вперед в сухом и твердом виде — два!
Брат. Это я сам соображу — как быть.
Полигнойс. Я запрошу Москву.
Брат. Не нужно. Москва сама помнит... Вот идет хозяйка.
Являются Тевно, за нею Марта с Е в о й.
Тевно. Я говорю — пусть лучше они отдадут нам корабль! Мы поплывем на нем. Ведь он только немножко недостроен. Это ничего! И продукты в трюм положите. Глядите не забудьте чего-нибудь от страха! Где мои вещи? Что за безобразие, жить нельзя стало!
Марта. Подайте ей кушать!
Тевно. Да, и кушать подайте, конечно! Вот сюда подайте, вот сюда.
Марта. Не волнуйтесь, господа! Большевики следят за потопом, нам корабль подадут вовремя! Кушайте и не сердитесь!
Брат (к Чадо-Еку). А ты откуда явился и чужое ешь?
Чадл-Ек (снисходительно подавая документ). Вам это нужно? Вы верите в бумагу и печати?
Брат. Верю, когда она грамотная... Возьми. Кто ж ты таков, Чадо-Ек номер 101?
Чадл-Ек. А ты кто?
Брат. Я брат Господень.
Ч а д о-Ек. Ага! Ясно! (Вскакивает в конвульсии, содрогается и успокаивается.) Значит, ты то же самое, что я. Брат Господень! Привет! Это хорошо:
керь-герь-герь!.. А я спецчеловек Соединенных Штатов Америки, воин авангарда, космополит земного шара и новый человек будущего мира. Тебе понятно теперь? (Изводится.)
Брат. Понятно... Полигнойс!
Полигнойс. Я вас слушаю, капитан!
Брат. Кто этот Чадо-Ек? Может быть, это новое научное явление: ишь, его блохи грызут.
Полигнойс. Не знаю, капитан. Мы спросим у профессора.
Шоп. Этот? А это солдат- блоха. Он полон блох. На нем специальная герметическая одежда, и блохи вылезти оттуда не могут. А блохи заражены новой смертной болезнью... быстрой смертью.
Чадл-Ек. Так-так, именно так! А дальше не знаешь?
Шоп. Не помню. Сейчас много в Америке таких изобретений.
Чадл-Ек. Я откармливаю своей кровью насекомых двадцать четыре дня, сегодня прошло двадцать три. А потом иду в район противника, отмыкаю одежду, пускаю насекомых на волю, одежду закапываю в землю, а сам домой. Врагу смерть, мне награда.
Брат. А тебя самого блоха не трогает?
Чадо-Ек. Трогает. Вот сейчас она жрет меня. (Изводится и стонет.) Но я терплю, я герой. Так надо, блоха растет и размножается. А умереть я не могу от блохи, у меня есть прививка.
Брат. Вот ты кто!
Чадл-Ек. Я спецчеловек. Все будут такие!
Брат. А сам ты американец?
Чад о-Е к. Нет. Отец из Сирии, мать — неизвестно. (Он снова изводится;
однако все время алчно ест; турчанки меняют ему блюда.)
Брат. Не хватит тебе жевать?
Чадл-Ек. А блох кормить чем?.. Однако надо пойти повоевать. Дайте мне проводника в район противника. (К брату.) Пойдем со мной, старик! Это интересно. Были большевики — и вдруг не будет! Керь-герь-герь!
Черчиль (жуя). Разумно! Идите, Чадо!
Брат. Нельзя! Большевики нам строят корабль, они кормят нас. Куда нам деваться без них?
Чадл-Ек. Старик — идиот. Три зла, три удара сильнее одного! Или ты изменник, — так я тебя блохе отдам! (Изводится.)
Полигнойс (в размышлении, про себя). Неужели, чтобы быть человеком, надо быть убийцей?
Брат (к Марте). Хозяйка! Чадо-Ек — американский спецсолдат. У него приказ — убивать большевиков блохою.
Марта. Разве?.. А вы кто здесь?
Брат. Я кто? Я здесь капитан корабля, я комендант Арарата...
Марта. Я вас смещу с должности, капитан!
Брат. Действовать, что ли?
Марта. А то как же! Нельзя кушать даром большевистский хлеб.
Чадо-Ек быстро собирает продукты в дорогу, укладывая их в вещевой мешок. Брат подходит к нему, подобрав по дороге добрый камень.
Марта и Ева садятся кушать.
Брат. Подыми руки вверх!
Чадл-Ек (соображая). Что ты? Я занят!
Быстро шарит по своей одежде, ища оружие, выхватывает маленький пистолет. Однако рука его с пистолетом уже находится в руке брата, и брат подымает ее вверх; другую руку, в которой камень, брат заносит над головой Чадо. Брат скручивает руку Чадо, пистолет его падает на землю. Брат бросает свой камень и свободной рукой вздергивает над головой Чадо-Ека и другую его руку.
Брат. Ты арестован!
Чад о-Е к. А ты убит! Я блоху выпущу!
Брат. Селим, Полигнойс, Шоп... вяжите его! Вяжите его втугую, чтоб он не чесался.
Селим, Полигнойс, Шоп, герцогиня Винчестерская и сам брат скручивают Чадо ремнями, которые подали им турчанки из инвентаря ресторана.
КОНЕЦ
---------------
“...УВЛЕКАЯ В ДАЛЬНЮЮ АМЕРИКУ”
...ты будешь изгнанником и скитальцем на земле.
Быт. 4, 12.
Ибо, как во дни перед потопом ели, пили, женились и выходили замуж до того дня, как вошел Ной в ковчег,
И не думали, пока не пришел потоп и не истребил всех, — так будет и пришествие Сына Человеческого.
Мф. 24, 38-39.
Горе им, потому что идут путем Каиновым... Иуд. 1, 11.
1
Над “Ноевым ковчегом” Платонов работал в последний год своей жизни.
Сейчас он внимательно всматривался в будущее мира, ради которого он и его сверстники и друзья годами шли против смерти; он ревниво следит, чтобы разбитые огнем враги, охладевшие сердца его павших товарищей оставили после себя на земле тепло счастья и свободы.
Это — из черновиков повести “Молодой офицер” 1946 года.
“Как из зла в человеке сделать добро?” — над этим вечным вопросом размышляют в 1946 году герои чудно-страшной сказки “Добрый Тит”:
Агафон и Тит заблудились и попали в темный лес — в страну разрушенных предметов и враждебных душ. Этот мир, знаменующий собою, если понимать обобщенно, всю землю после войны, населен страшными существам.
“Вся земля после войны” перенасыщена в платоновском художественном мире знаками нового Чевенгура. Это и сироты окончившейся войны в рассказе “Семья Иванова”, незабвенный Петрушка, в образе, которого проступают черты Прошки Дванова с его недетским рационализмом. “Клеветнический рассказ А. Платонова” (В. Ермилов), “лживый грязноватый рассказ”, автор которого “не видит и не желает видеть лица советского человека” (А. Фадеев), — такова была реакция официальной литературной общественности в 1947 году. Знаки Чевенгура — и в страшной засухе и голоде 1946 года. Платонов вспомнит в эти годы мелиоративный опыт своей юности, времени борьбы с поволжским голодом, — написанная им статья “Страхование урожая от недорода” будет отклонена в 1946 году — “Новым миром”, в 1948 — “Литературной газетой”. Взрыв американцами в августе 1945 года атомной бомбы над Хиросимой воскресит эсхатологические сюжеты его фантастики 20-х годов, в которой уже описано, как колеблется ось мира, сорванного с привычной орбиты страстными усилиями героев-ученых. В 1946 году Платонов создает пьесу о советских физиках — “Настоящее и будущее”.
И все послевоенные годы — Пушкин. Пушкин как “образ высшего творческого деятеля”, как “образ художника, творящего душу народа”, как “деятель, благодаря усилиям которого в значительной степени сложились внутренние качества, так называемая конструкция русского народа, определившая его внутреннюю судьбу”. Пушкин как “образ таланта”, этой “формы любви к миру, преобразующей его”, Пушкин как символ “духа народа”, отвечающего на все гонения — “нарастающей мощью поэтической образности”...
Сегодня мы можем обозначить лишь контуры творческого поиска Платонова последних лет жизни. Возможно, он и отступил на время от плана всемирной истории — “будущего, мира”, в которое всматривается автобиографический герой повести “Молодой офицер”. Тревожный лик будущего присутствует в сказках 1948 — 1949 годов, живет в напряженном, трепетном и удивительно светлом мире рассказов для детей, в открытках из больницы для маленькой дочки Маши. Чевенгурское время — “время, как путешествие Прошки от матери в чужие города”, “это движение горя” — постоянно всплывает в его записях 1950 года.
В начальной жизни человека бывает краткое время, когда его детскому сознанию словно впервые открывается внешний мир — во всей его действительности, резкости и несхожести с тобой, во всем, чем он подобен тебе и чем отличен от тебя, во всей его тайне и прелести. Это краткое время можно назвать духовным рождением, или временем, с которого начинается воспитание и образование человека, когда закладывается основание его будущей деятельной жизни, его гражданской судьбы. Такое первоначальное ознакомление с реальные миром, не загороженным любовью матери, обычно навсегда, до конца жизни запечатлевается в памяти человека. Чем далее отдаляется во времени этот момент, тем более он представляется человеку как день радости и торжества, но это лишь тушующее, смягчающее влияние времени. На самом деле — это дни труда и напряжения для юного существа, хотя, несомненно, в этих днях, когда мир впервые приобретает ясный образ и нарекается именем, есть торжественная радость, остающаяся на всю жизнь.
Эти строки написаны в первые месяцы 1950 года. В это время он сделает и первые записи к “Ноеву ковчегу”. Первый ненумерованный лист в папке с рукописью пьесы:
Д<ействие> пьесы
Эпоха воинов прошла, наступило время шпионов
Сделайте ветхость допотопную, буквально, т. е. эпох<и> Ноя
Другая сторона мошенничества — идиотизм; обязательно
Ноев ковчег
Эдмон Стивенсон — ученый-мошенник (открывает и закрывает, что удобно)
Шоп Эдмон
Алисон — кинооператор, идиот
Секерва Иезекииль — разведчик
Фарч Теодор — ученый-дурак, циник, жизнелюб,
Ева Осская — секретарь экспедиции
Полигнойс Генри — инженер-геолог (?)
Ной
Бог-отец
Адам
Ева
Брат Господень Иаков
(А был такой? — да кажется был, — черт его знает! Только порочного зачатия)
Папа римский
Иуда? —
Вечный жид
Рукопись пьесы состоит из 159 страниц: 21 развернутого листа, двух школьных тетрадей (I, II) и двух самодельных (III, IV), сшитых из машинописных листов, — возможно, так писателю, уже прикованному к постели, было легче писать.
Список действующих лиц уточняется и в рукописи. Исчезает фамилия ученого — Стивенсон, напоминающая героя европейца, что прибыл в Россию в год “великого перелома” (пьеса “Шарманка”, 1930). Американский статус героя возникает не сразу:
слово “американской” вписывается сверху, а Ева, первоначально племянница ученого, теряет родство с ним и превращается сначала в немую, а затем в глухонемую. Первоначально седьмой персонаж — “Иуда, бывший апостол Христа” — заменяется на Агасфера; восьмой персонаж — папа римский — на нунция папы римского. Рядом с Чарли Чаплином Платонов сбоку записывает возможное “слово” этого героя: “Я ничего не делаю: ищу прообраз великого человека вместо маленького, маленький умер или убит”.
Первые страницы рукописи отмечены уточнениями американской темы. Запись на полях: “Хулиганство ам<ерикан>цев, поведение в мире как в трактире”. Первые слова Шопа (по поводу убитого им скорпиона): “Хорошо! Первая жертва американской агрессии на древней горе Арарат”. Фраза вычеркнута здесь же.
Еще сокровенный человек Фома Пухов, прошедший по дорогам гражданской войны, придет в 1927 году к мысли, что появилась особая порода людей — “идейных людей”: “...везде шляются — новую войну ищут”. Это зоркое наблюдение Пухова осветтит всю работу писателя над коллективным портретом “идейных людей” нового времени. Здесь особых затруднений в рукописи не отмечено. В черновиках Платонов оставит лишь некоторые штрихи к этим персонажам, носящие однозначную оценку:
Агнесса Тевно, международная старуха, представляющая к у л ь т у р у и с о в е с т ь (л. 38) — последняя часть фразы вычеркнута.
Че р ч и л л ь. <...> Я знаю, как это делать. Радость моего сердца — ненависть. Нет лучшей жизни как их смерть, их горе, их кровь, последний возглас их потомков (л. 63).
“Хоровод”, — записывает Платонов на полях страницы, посвященной диалогам Черчилля и Гамсуна о новом императоре всего земного шара и о новом — мировом — очаге, диалогам, удивительным образом воскрешающим замысел великого инквизитора Прошки Дванова о царстве “интернациональных пролетариев”, “классе первого сорта”, который легко вести вперед, в светлое будущее, ибо “они не русские, не армяне, не татары, а — никто!..”. В традиции этого “замысла” создается и своеобразный замятинско-оруэлловско-платоновский новый герой — Чадо-Ек № 101: “Это наш новый человек, солдат-космополит, бесстрашный солдат всемирной американской нации” (л. 144). Как своеобразный метагерой этого “хоровода” идеологов новой генерации предстает Агасфер. В черновиках остались некоторые его реплики.
Агасфер. <...> без малого две тысячи лет живы, сколько лет земля меня держит <...> Я хочу получить по плану Маршалла (л. 126).
В отличие от этих персонажей — всех веков и всех народов, которых можно назвать “окаянно отступившими от матери” (“Чевенгур”) мучителями Евы, — работа над маленькими людьми, занесенными властью государств на Арарат, шла труднее. И все-таки Платонов нашел их, так же как нашел маленького человека в обезумевшем от коммунистической идеологии мире русской провинции (“Чевенгур”), в разрушенном западноевропейском мире (“Мусорный ветер”), в угрюмом восточном мире царства Аримана (“Джан”). В обстановке греха людского, распущенности, политической оглашенности Платонов находит для темы маленького человека его евангельские прообразы — Еву и брата Господня, светлых и чистых персонажей, которые милы и добродетельны абсолютно ко всем: “святые люди”, “убогая”, “простой человек” и т. д. На протяжении всей рукописи он делал пометки к образу Евы, приближая героиню к ее библейскому прообразу прародительницы рода человеческого (“Ева — жизнь”):
Ева говорила во сне (л. 5)
Ева нужна (л. 9)
Еве скучно (л. 15)
Ева видит невидимое (л. 33).
В первоначальном списке действующих лиц уже зафиксировано — через диалог, — что Платонов будет вводить брата Господня в неведомой версии. Ее он дважды воспроизводит на полях рукописи.
Среди записей Платонова 40-х годов есть такая:
Христос как образ, созданный из чистого очарования — без новаторства, без теории, без чудес... Для художника великий клад.
Чевенгурские метаморфозы проступают в эскизах “простых” американцев. Так, смущенный откровенной ложью Шопа радист Полигнойс задает следующий вопрос:
Зачем я работаю? Что я делаю? Неужели я такое ничто? (л. 18).
Платонов убирает последнюю фразу и выправляет монолог в диалог:
Полигнойс. <...> Что я такое?
Шоп. <...> Ничто.
В черновиках остались и многие прозрения актрисы Марты, бунт которой удивительным образом напоминает бунт русской Суениты — бунт женщины против власти и диктата идеологии: после слов “старый вы тюлень”, адресованных Черчиллю (3-е действие), вычеркиваются следующие реплики:
Всю жизнь вы разводили смерть на земле.
Ведь вы даже при смерти думаете, что вы правы.
А принцип свой при себе храните.
Все остальные люди дураки, а принцип свой при себе держите.
А весь принцип ваш — смерть людям.
Сам уже под водой, а принцип у него за пазухой.
Вы думаете — один вы умный, а все дураки, и этот принцип при себе держите. А весь этот принцип ваш — смерть людям — вот что! (лл. 84 — 85).
В черновой рукописи сохранились и первые наброски песни Марты:
Хорошо себя убить,
Чтоб Америка жила.
Пусть Америка живет.
Мертвым мать — земля
Гамлет думал: быть — не быть,
Свободной жизнь была.
Плохо, жить вот хочется.
Надо — в пропасть броситься.
Жить мне, жить мне хочется (л. 107).
Не сразу нашел Платонов образ для современной России. Первоначально радист Полигнойс распознает голос Москвы, когда слышит знаменитую песню М. Исаковского.
Полигнойс. <...>Я расслышал их. Гармонисты песенку “Одинокая гармонь” (л. 74).
Однако этот почти символический “одинокий голос человека” из России убирается и заменяется текстом, в котором узнаются не только современные для тогдашней советской России политические лозунги, но и пророчества Платонова 30-х годов — о природе и власти техники над живым ее телом (“О первой социалистической трагедии”).
Радио. Американские империалисты задумали запутать, деморализовать прогрессивное человечество массовым взрывом своих атомных бомб устаревшего образца. Они хотели заранее подорвать дух свободных людей, сокрушить их волю к сопротивлению, чтобы тем легче военным нападением уничтожить их, пойти на них войною. Но вышло иначе. Природа и история устроены по законам, не соответствующим целям империализма (л. 81).
Этот текст остается в черновой части рукописи.
Работа над 4-м действием шла тяжело. Исчезает привычная твердость платоновского почерка, пишутся и вымарываются целые страницы. Несколько раз он помечает на полях, что необходимо вернуться к финалу 3-го действия: “согласовать” смерть Конгрессмена и Полигнойса в финале 3-го действия и их “возвращение” — в 4-м. Однако Платонов уже не сможет этого сделать, как не успеет ввести в действие комедии заявленных “героев”: Чаплина, Эйнштейна, Шоу — и упорядочить список действующих лиц. Рукопись обрывается на странице 159. Лист, на котором Платонов записывает — 160, остался чистым...
В 70-е годы Мария Александровна говорила, что в последние месяцы жизни, работая над “Ноевым ковчегом”, Андрей Платонович просил читать ему Библию и “Бесов” Достоевского. У его постели всегда лежали и газеты. Календарь событий первых послевоенных лет узнаваем в коллизиях пьесы, жестах и словах ее персонажей. Вот лишь некоторые из событий, зафиксированных советской периодикой и самым невероятным образом преображенных в пьесе.
5-марта 1946 года — речь Черчилля в Фултоне: “Если Россия не будет вести себя соответствующим образом, то она будет разрушена” (“Новое время”, 1945, № 8, стр. 20). 14 марта “Правда” печатает интервью Сталина, в котором речь Черчилля в США (в присутствии президента Трумэна) названа призывом к войне.
В июне 1947 года госсекретарь США Маршалл объявил о плане экономической помощи странам Европы. 12—13 июля в Париже проходит конференция по “плану Маршалла”, на которой обсуждается “программа реконструкции Европы”. 14 мая 1948 года — в соответствии с решением ООН — было провозглашено создание государства Израиль.
23 апреля 1949 года — народно-освободительная армия Китая занимает основные провинции страны; бегство Чанкайши на Тайвань. 3 октября 1949 года в Чикаго открылась американская профсоюзная конференция в защиту мира. С требованием “прекращения холодной войны против Советского Союза” выступил видный деятель негритянского движения Поль Робсон. “Делегат Питтсбургского отделения профсоюза рабочих электро- и радиопромышленности Том Фитцпатрик заявил, что Трумэн и его правительство предали интересы американского народа. Вместо обещанного Трумэном “нового курса” и мирного сотрудничества, сказал Фитцпатрик, американское правительство приняло “доктрину Трумэна”, провозгласило “план Маршалла”, заключило Северо-Атлантический договор, вооружает и готовит Западную Европу к войне” (“Правда”, 4.10.49). 30 ноября 1949 года — визит личного посланника Чанкайши в США, “заключение секретного соглашения между правительством США и гоминдановцами” (“Известия”, 5.1.50). Январь — февраль 1950 года: празднование тридцатилетия советской кинематографии; в газетах постоянно цитируется сталинское приветствие советским кинематографистам (1935), свидетельствующее о внимании партии, советской власти и “лично товарища Сталина” к кинематографу. Напомним, что в декабре праздновалось семидесятилетие Сталина и газеты были заполнены поздравительными приветствиями вождю. В 1949—1950 годах газеты густо сообщают о судебных процессах: в США — над руководителями компартии; в Будапеште — над “агентами американской и английской разведок”; в Болгарии — над “группой разоблаченных американских шпионов”, в Париже... И еще — постоянные разоблачения современного мальтузианства. В “Известиях” от 20 января 1950 года читаем, что Берч, директор Бюро по изучению вопросов народонаселения (США), “требует сокращения населения Европы и расселения его в соответствии с потребностями американского генерального штаба. Еще год назад Берч требовал стерилизации населения маршаллизованных стран. Теперь в научно-популярном журнале “Сайенс ньюс леттер” он занялся перенаселением Британских островов. <...> “хлестаковская легкость” решения судьбы целых народов”.
По вопросам международной политики на страницах газет постоянно выступали И. Эренбург, А. Фадеев, К. Симонов, А. Сурков, С. Михалков, Б. Лавренев и другие.
О чем думал писатель-фронтовик Андрей Платонов, что слышал он в этом яростном шуме времени, мы не знаем. В 1943 году в рассказе “Взыскание погибших” красноармеец произнесет перед умершей чужой матерью тихие слова: “Сейчас нам некогда горевать по тебе, надо сперва врага победить, а потом весь мир должен в разуменье войти, иначе нельзя будет, иначе — все ни к чему”.
Мир не входил в разумение “нужды матери, рождающей и хоронящей своих детей и умирающей от разлуки с ними”. Пространство вселенной все более приобретало у Платонова черты теперь уже мирового Чевенгура, который обрел и свою всечеловеческую генеалогию — “Каиново отродье”. Апокалиптическая тема связала все миры — Восток, Запад, Россию, Америку — в какое-то единство, где мир с печатью Каинова греха предстал на грани уничтожения и исчезновения. С этим предчувствием Платонов уходил из жизни, зажигая в последних крохотных рассказах для детей свет очага, свет России в мире, все более погружающемся во тьму.
Через две недели после смерти Платонова “Ноев ковчег” поступит в редакцию журнала “Новый мир”. “Всерьез говорить об этой вещи, по-моему, нельзя, как бы ее ни рассматривать” — это оценка К. Симонова. В пространном письме на имя Твардовского рецензент пьесы критик А. Тарасенков писал:
“А. Твардовскому. Александр Трифонович!
Я прочел пьесу А. Платонова “Ноев ковчег”. Ничего более странного и больного я, признаться, не читал за всю свою жизнь. Не сомневаюсь, что эта пьеса есть продукт полного распада сознания.
Вот ее сюжет вкратце: на горе Арарат американцы делают вид, что нашли остатки Ноева ковчега. Вслед за этим на Арарате созывается антисоветский религиозный конгресс, на который прибывают Черчилль, Гамсун, папский нунций, шпионы, кинозвезда из Голливуда и другие лица. Их разговоры — пьяная шизофрения. Действуют также глухонемая Ева, брат Иисуса Христа и другие. Внезапно радио приносит сообщение, что США бросили запас атомных бомб в Атлантику, треснула земная кора и начался всемирный потоп. С горы Арарат киноактриса шлет телеграмму Сталину с просьбой спасти ее и кстати всех остальных Черчиллей, Гамсунов и проч.
Сталин отвечает приветственной телеграммой и шлет корабль спасать участников антисоветского конгресса. Дальше изложить содержание уже совсем невозможно: пьеса обрывается.
Видно, у Платонова был какой-то антиамериканский замысел. Он получил чудовищную деформацию, надо полагать, вследствие тяжкой болезни автора. Диалоги бессвязны, алогичны, дики, поступки героев невероятны. То, что говорится в пьесе о товарище Сталине, — кощунственно, нелепо и оскорбительно.
Никакой речи о возможности печатать пьесу не может быть.
Представить интерес она может только с научно-медицинской точки зрения. З/II-51. С приветом Ан. Тарасенков”.
Сложилась на первый взгляд парадоксальная ситуация. В это время — это годы холодной войны — антиамериканская тема имела зеленый свет в советской литературе и широко поддерживалась официальной идеологией. Почему же такая реакция на “Ноев ковчег”? Логику отзыва Тарасенкова отчасти может пояснить сюжет судьбы рассказа “Мусорный ветер” и реакция на него М. Горького в 1934 году. За антифашистской тематикой рассказа, также легализованной в советской литературе. Горький справедливо увидел в “Мусорном ветре” его далеко не официозное содержание. Рассказ “ошеломил” Горького своими прозрениями о судьбах Европы и о судьбах России XX века. Удивительным образом, но прозрения автора “Мусорного ветра” и “Ноева ковчега” оцениваются одним словесным рядом. У Горького — “ирреальность содержания рассказа, а содержание граничит с мрачным бредом”. У Тарасенкова: “Ничего более странного и больного я, признаться, не читал за всю свою жизнь. Не сомневаюсь, что эта пьеса есть продукт полного распада сознания”.
О финальной точке в судьбах произведений с “мрачным бредом” мы знаем: в 30-е годы отклоняется “Мусорный ветер”, в 50-е — “Ноев ковчег”. Между ними — семнадцать лет.
Платоновскую Америку нам еще придется открывать и постигать, так же как его Европу и Россию. Для суждения об этой теме у нас слишком мало материала. По восстановленным на сегодняшний день архивным источникам попытаемся обозначить лишь некоторые узлы открытой Платановым Америки, наметить те реальные линии поиска Платонова — мыслителя и художника, которые тянутся к “Ноеву ковчегу” и могут откорректировать наши суждения о последнем, незавершенном произведении писателя.
В 1938 году Платонов опубликовал статью о Хемингуэе. Как это случалось с ним не раз, оставаясь в рамках официальной антиимпериалистической терминологии, он говорит по существу о себе. Он пишет о романах “Прощай, оружие!”, “Иметь и не иметь”, а кажется, что думает о “Котловане”, о “Мусорном ветре”, о “Джан”, до публикации которых оставались десятилетия...
“Империализм подавляет и заражает не только людей, но и саму землю и траву, на которой живет человек. Идиллической хижины сейчас не может быть в мире — ее место потребовалось для аэродрома, и хижину снесли. <...> Для фашистского империализма нужен обязательно весь мир — до крайней глубины человеческой души, до последнего убежища в горной пещере и до последней сосны, которая пойдет на переработку во взрывчатое вещество, и этим веществом будет взорвана и земля, где сосна росла, и убежище с притаившимся в ней “чужим”, “одиноким” человеком, поскольку он не желает присоединиться к фашизму”. И на американской земле этот “одинокий человек” видится Платонову “сокровенным человеком”, маленьким “прочим”: “<...> за грубыми словами и поступками, за беспощадными действиями героев Лондона и Хемингуэя таится человеческая, добрая, даже грустная душа, и мы можем видеть, как солдат, циник, бабник и пьяница, плачет над трупом своей женщины более неутешно, чем любой порядочный джентльмен-однолюб”.
Можно сказать, что вся статья о Хемингуэе — это своеобразная шифрограмма к запрещенной теме Европы и Америки в творчестве Платонова. Теме, восходящей к раннему периоду творчества писателя. Теме, входящей, можно сказать, в самое ядро историософского и культурологического поиска Платонова. В 1923 году в “Рассказе о многих интересных вещах” возникает Америка как та страна, в которой Ивану Копчикову якобы суждено открыть тайну электричества, тайну материи мира. Самой Америки в рассказе нет, есть только путь к ней героя, претендующего на роль человекобога в мире. Этапы этого пути даны почти эмблематически: сиротство (“— Кто его отец? — Глашка отвечала: — Не знаю. Нету отца”), юношеские “затеи” Ивана, мечта о новой нации (“Надо другую нацию родить, — сказал Иван, — какой не было на свете. Старая нация не нужна”), коммуна — “большевицкая нация”, встреча с “душой мира” — Каспийской невестой, посещение “мастерской прочной плоти”, где трудятся “как звери” бессмертные люди, встреча с “сумрачным человеком”, открывающим Ивану тайну мира как атомной пыли, “пыли трущихся и разрушающихся атомов”, преодоление силы земного тяготения и выход в космос, посещение “вышних” стран — “чтобы найти там неведомые мощные силы и ими изменить родину — Землю”. Финал рассказа знаменует последний этап на пути Ивана в Америку:
“Человек остановился, а солнце вдруг потухло. И далеко на небе что-то зарычало, расступилось и ухнуло в голосистой последней тоске. Стал быть мрак”.
Своеобразно заземляет Иванов путь в Америку следующий — новый — документ 1923 года: 21 июня председатель Воронежской губернской комиссии по гидрофикации и электрификации сельского хозяйства при губземуправлении Андрей Платонов обращался с письмом в Центральное бюро технической помощи советской России — “осуществить в Америке сбор пожертвований или механического и электрического оборудования для нашей станции, предварительные работы по которой (изыскания, составление проекта и пр.) уже закончены. Нам необходимы: турбина (желательно Френсиса), генератор, трансформатор, провода, изоляторы, лампочки и пр.”. В помощи Платонову откажут. Этот адресат фиксирует для нас достаточно обширную тему: Платонов и Центральное бюро технической помощи советской России, созданноЕвамерике русскими эмигрантами, а также Центральный институт труда. В 1923 году ЦИТ возглавил А. Гастев, соратник Платонова по Пролеткульту. Одним из магистральных направлений, над которым работал институт, была американская система управления хозяйством, машинизация труда, фордовский экономическо-хозяйственный эксперимент. К Форду мы вернемся чуть ниже.
1923 годом датируются еще две любопытные работы Платонова, обнаруженные в его архиве. Первая — лирико-философское эссе “Невозможное”, о новых людях, адептах идеи электромагнитного происхождения мира. Гимн науке, открывшей бесконечность, тайну вселенной — “вся бесконечность... есть свет, есть сфера электромагнитных содроганий”, — обретает в “Невозможном” и свой культурный архетип: “Печальный и ласковый странник — Агасфер прошел и показал дорогу, ничего не показывая и не говоря. Мы должны увидеть мир его мутными тоскующими глазами”. Еще в 1920 году в статье “Культура пролетариата” Платонов заметил по поводу романтического бесстрашия Агасферов науки: “Недавно я прочитал старую книжку одного ученого-физика, где он почти с уверенностью говорит, что сущность природы — электрическая энергия. Я совсем неученый человек, но тоже думал, как умел, над природой и такие абсолютные выводы ненавидел всегда. Я знаю, как они легко даются, и еще знаю, как природа невообразимо сложна, и верхом на истину человеку еще рано садиться, он этого не заработал, а скупа природа на оплату груда, нет хозяина”.
Среди записей писателя 1926 года мы находим следующие:
Бог есть и Бога нету:
Он рассеялся в людях, потому что он Бог и исчез в них, и нельзя быть, чтобы его не было, и он не может быть вечно в рассеянности, в людях, вне себя;
Мир есть тайна, всегда —- тайна. Очевидных истин нет".
Вторая работа Платонова 1923 года, также оставшаяся в его архиве, — “Симфония сознания”; она посвящена книге О. Шпенглера “Закат Европы”. В домашнем архиве писателя сохранилась также часть книги О. Шпенглера “Пессимизм” (1922) с пометами Платонова. В предисловии профессора Г. Генкеля Платонов подчеркивает тезисы Шпенглера о будущности духовной культуры современной Европы (“самоистребление благодаря интеллектуальной утонченности”), о взаимосвязи фаустианско-ницшеанского индивидуализма и социализма, о социализме как форме упадочного завершения западной цивилизации, об экстенсивном характере социализма и капитализма, “империалистическом характере” целей этих разных систем.
В “Закате Европы” внимание Платонова приковывает шпенглеровская “морфология истории”, логика его аргументации по поводу неизбежного кризиса и гибели любой культуры, в том числе и европейской:
Сейчас по Западной Европе курсирует ослепительная книга Освальда Шпенглера о закате Европы, о падении и смерти европейской культуры. Шпенглера там обожают и клянут, но и кто клянет, тайно любит его. Я где-то читал, что искусство есть мать любви, а Шпенглер — источник мощного искусства мысли. Шпенглер—универсальный мыслитель Европы, он свободно и радостно, не запинаясь и не сомневаясь, играет на современной чудовищно сложной клавиатуре культуры. Математика и религия, музыка и политика, история и инженерное искусство — все под его пальцами поет и служит его единой любимой идее — близкой катастрофе Европы. <...>
Книга Шпенглера — до конца честная книга, книга мужественного человека, полюбившего свою гибель, не верящего и не нуждающегося ни в каком спасении.
Гибель, катастрофа Европы — вот главный напев его книги. Культура становится цивилизацией, а цивилизация есть смерть культуры — тихо и, для маловерующих, убедительно говорит Шпенглер.
Культура — вообще культура, а не только западноевропейская — это когда человек, нация, раса делает в себе свою душу посредством внешнего мира.
Цивилизация — это когда уже душа сделана, закончена и энергия такой завершенной души обращается на внешний мир для изменения его на потребу 'себе.
Культура — когда мир делает душу. Цивилизация, когда насыщенная, полная, мощная душа переделывает мир. При цивилизации человек или раса, — т. е. ломоть человечества, — хочет весь мир сделать своей сокровенной душой, а при культуре человек хочет вырвать из мира только кусок его, что ему мило и необходимо, — душу.
Культура — это искусство, а цивилизация — техника, гидрофикация. Это не мысли Шпенглера, а мои, но, чтобы сделать анализ и прогноз современной культуры Западной Европы, которой сам Шпенглер есть совершенное произведение, я должен начать именно так, как начал.
Сделать это можно только в целом цикле очерков — так и будет сделано, ибо вопрос огромен, запутан, мрачен, а разрубать его не остроумно и не для всех это будет понятно, — следовательно, надо по ниточке его весь распутать. <...>
Шпенглер не верит в контакт, в преемственность, или даже в отдаленную родственность отдельных культур. Каждая культура одинока; рождается, расцветает и погибает в цивилизации без следа, без эха в история и вечности.
Вторая часть статьи “Симфония сознания” — она называется “История и природа” — посвящена “содержанию культуры нового человечества, зачатого пролетариатом”. Разрешение глубочайших роковых вопросов человечества — в истории, а не в природе, утверждает Платонов:
Отношение истории к природе то же, что отношение времени к пространству. История вовсе не есть только внутреннее человеческое понятие: если бы это было так, то мир был бы грудой независимых друг от друга вещей, а не живым цветущим организмом процессов, каким мы его знаем. <...>
И природа есть закон, путь, оставленный историей, дорога, по которой когда-то прошла пламенная танцующая душа человека. Природа — бывшая история, идеал прошлого. История — будущая природа, тропа в неведомое. Ибо неведомое есть неимоверное разноцветное множество неродившихся вселенных, которое не охватывает раскосый взор человека — и только поэтому возможна и действительно есть свобода: есть всемогущество в творчестве, есть бесконечность в выборе форм творчества.
Итак, история, а не природа — как было, как есть теперь — должна, стать страстью нашей мысли, ибо история есть взор в даль, несвершившаяся судьба, история есть время, а время — неосуществленное пространство, т. е. будущее. Природа же есть прошлое, оформленное, застывшее в виде пространства время. И мы бы не должны знать природы, одну историю мы бы должны постигать, потому что история и есть наша судьба, а судьба — показатель нашей мощи, вестник цели и конца, или начало иной бесконечности.
История есть для нас уменьшающееся время, выковка своей судьбы. Природа — законченное время; законченное потому, что оно остановилось, а остановившееся время есть пространство, т. е. сокровенность природы, мертвое лицо, в котором нет жизни и нет загадки. Каменный сфинкс страшен отсутствием загадки. Но человечество живет не в пространстве — природе и не в истории — времени — будущем, а в той точке меж ними, на которой время трансформируется в пространство, из истории делается природа. Человеческой сокровенности одинаковы чужды, в конце концов, и время, и пространство, и оно живет в звене между ними, в третьей форме, и только пропускает через себя пламенную ревущую лаву — время и косит глаза назад, где громоздится этот хаос огня, вращается смерчем и вихрем — и падает, обессиливается, — из свободы и всемогущества делается немощью и ограниченностью — пространством, природой, сознанием.
В 1923 году редакция “Воронежской коммуны” не осмелится опубликовать — без дополнительной правки — статью “Симфония сознания”. В 1926 году, работая над повестью “Эфирный тракт”, Платонов вернется к статье; в рукописи повести и был обнаружен ее оригинал. Платонов уводит “Симфонию сознания” из современности середины 20-х годов в прошлое, в жизнь древней цивилизации, обнаруженной в тундре. Этот голос погибшей цивилизации — теперь это “Песни Аюны” — не будет услышан Михаилом Кирпичниковым, который отправляется за решением вопроса о тайне жизни в Америку, не будет услышан его сыном. Сокровенную тайну “Песен Аюны” прочитает жена и мать — Мария Кирпичникова, стремясь вернуть мужа на родину, домой: “Эфирный тракт открыт древними обитателями тундры”. Но не дано вернуться в Россию ни Михаилу Кирпичникову, ни его сыну Егору. Центральные идеи Аюны — об истоках и причинах гибели цивилизации — зазвучат в самых разных мотивах и линиях “Чевенгура”. В идеях мастера-наставника о конце света, что наступит после гибели последнего мастера, когда труд “из безотчетной бесплатной натуры станет одной денежной нуждой”. В “забытых книгах” — в них пытается лесной надзиратель найти настоящему “подобие в прошлом”, дабы не вести своих близких в новую погибель. В самых невероятных догадках Саши Дванова — о Рафаэле, о самозарождении небывалой культуры на месте прежней...
В этом контексте идей русского “кризиса гуманизма” (А. Блок) и западноевропейского “заката Европы” возникает в середине 20-х годов в философской и художественной мастерской Платонова еще одно имя — Альберт Эйнштейн. В 1921 году Платонов напишет статью “Слышные шаги”, посвященную одному из последователей Эйнштейна, математику Минковскому, автору книги “Пространство и время” (1919), — это был эйнштейновский период Платонова. В этом он дитя своего времени. Пролистаем две любопытные книги, которые находятся в домашнем архиве Андрея Платонова.
Первая книга — “научный роман” Ш. Нордмана “Эйнштейн и Вселенная” (М. 1923). Вот ее основные положения. Первое: гипотеза абсолютного времени и абсолютного пространства, идущая в науке от Аристотеля и Ньютона, с научной точки зрения ложная; единственное время — психологическое. Второе: абсолютных точек опор в мире, космосе не существует. “Первая искусная дерзость Эйнштейна — игнорирование эфира” (стр. 39), а “пространственные отношения сами относительны в пространстве тоже относительном” (стр. 47). Третье: теория относительности опрокидывает представления о материи — “тело вовсе не имеет массы — если она электромагнитного происхождения, эта масса вовсе не неизменна. <...> Существует нечто, что при небольших скоростях можно принять за массу” (стр. 75), “нет больше материи, есть только электрическая энергия” (стр. 76). Четвертое: теория общей относительности отменяет принцип инерции механики Ньютона, закон всемирного тяготения, которому подчинен космос, где все взаимосвязано. Итак, тупиков больше нет, восклицает ученый, нет тайн, разрушены “сами основания Знания” (стр." 79), ньютоновский закон всемирного тяготения “не может теперь считаться удовлетворительным” (стр. 85)...
Далее Платонов перестает читать “научный роман” Ш. Нордмана, о чем свидетельствуют неразрезанные страницы книги. Только отметим, что подобная картина разрушенного мира запечатлится в научной фантастике самого Платонова 1926 года (“Лунная бомба”, “Эфирный тракт”), а Исаак Ньютон почти эмблематически освятит название мест, где живут платоновские идеологи “сердечной науки” (Петропавлушин из “Эфирного тракта”, Первоиванов из “Первого Ивана”).
Книга В. Тана-Богораза “Эйнштейн и религия” (М. — П. 1923) имеет фундаментальный для 20-х годов подзаголовок: “Применение принципа относительности к исследованию религиозных явлений”. Опираясь на концепцию времени теории относительности, ученый отвечал на актуальный для эпохи борьбы с религией и церковью вопрос: “богословские высоты христианского Олимпа”, “одноименные иконы одного и того же божественного лица” (речь идет об иконах Божьей Матери) можно рассматривать как символы, легенды в одном ряду со снами и галлюцинациями — “общий принцип относительности связан именно с этой относительностью проявлений бытия и наших восприятий его. Оригинальность теории Эйнштейна в том и состоит, между прочим, что он разрушил эту антиномию между бытием и восприятием и слил их вместе” (стр. 116). В 1925 году, размышляя о религии, коммунизме и науке, Платонов выскажется — полемически — о способности науки заместить религиозную веру народа: “Вы скажете, что мы дадим народу взамен религии науку. Этот подарок народ не утешит” (статья “О любви”). Напомним, что и Макар Ганушкин, вернувшись из Москвы, “знал, что наука с негодованием отвергает небо...”.
Самые разные модификации и своеобразные двойники типа “чистой цивилизации” (определение О. Шпенглера), цивилизации, не отягощенной памятью культуры, возникают в творчестве Платонова 1925 — 1926 годов. Прежде всего это рассказ “Антисексус”, где писатель соберет своеобразный хоровод рационалистов всего мира. Аппарат “Антисексус” как символ новой цивилизации, где человек избавлен от трагики жизни, от вечной муки причастности к всемирному акту грехопадения первых людей земли — Адама и Евы, — освятит в 1926 году американские страницы повести “Эфирный тракт”. Калифорния, которую посетит Михаил Кирпичников, предстает как рай земной, где властвует религия благоденствия, утилитарного Эдема. Своеобразным двойником этого упорядоченного мира всплывает в это время у Платонова советская литература — “фабрика литературы”.
Открытие Америки как нового типа цивилизации предопределило ту интонацию, которая сопровождает в его творчестве тему европейца. Вниманием к интимным вопросам европейского сознания, к его религиозной трагедии отмечен образ европейского скитальца инженера Бертрана Перри в повести “Епифанские шлюзы”: “<...>теплота его родины — скупой практический разум его отцов, понявший тщету всего неземного”, “<...> отвернулся, заметив страшную высоту неба над континентом, какая невозможна над морем и над узким британским островом”. Восхищение охватывает Перри при виде Храма Василия Блаженного: “<...>это страшное усилие души грубого художника постигнуть тонкость и — вместе — круглую пышность мира, данного человеку задаром”. Для Платонова в “Епифанских шлюзах” трагична не только Россия, но и Запад. Он пишет трагедию их соблазненности друг другом. “Епифанские шлюзы” — это январь 1927 года. В феврале и марте будет “Город Градов”.
В апреле 1927 года страницы повести “Сокровенный человек” незримо посетит один из персонажей современной Америки — Генри Форд. К Форду у Платонова интимно-личное отношение и интерес как к инженеру-изобретателю, организатору промышленности и поэту, воспевшему на страницах своих книг труд, машину и технику. Русский мастеровой Фома Пухов выскажет ряд мыслей, созвучных и родственных идеям миллионера Форда. Знаменитое пуховское: “Хоть бы автомат выдумали какой-нибудь: до чего мне трудящимся быть надоело!” — явно интонирует с одним из ключевых тезисов программы Форда об организации труда: “Тяжелый труд должен выполняться машинами, а не человеком”. Обретают свою оценку на страницах книг Форда и замечательные диалоги Пухова с организатором производства комиссаром Шариковым, который, по наблюдению Фомы Егорыча, “не своим умом живет: скоро все на свете организовывать начнет”. В книге Форда “Сегодня и завтра” мы читаем: “Мы не терпим администраторов, которые, вместо того чтобы давать указания рабочим, кричат и мешают работе. <...> Производством управляет не человек, а процесс труда”. Перекликаются с фордовской программой и горькие размышления Пухова о ранней смерти по бедности его жены Глаши, и вымышленный эпиграф, который имеется в рукописи повести: “„Бедность — аномалия". Форд”. Можно продолжить этот ряд сопоставлений. Но это лишь одна из граней диалога Платонова с Фордом. Для Фомы Пухова, открывающего галерею платоновских “душевных бедняков”, не менее важными остаются вопросы о главном богатстве бедных — о душе, его собственная одинокость в мире и печаль — что “никто на него внимания не обращал: звали только по служебному делу”. Платонов сам уберет эпиграф и заменит первоначальное название повести “Страна философов” на новое — “Сокровенный человек”. Это название вводит в историософию русской судьбы эпохи “чистой цивилизации” христианскую традицию: “Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, Но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно пред Богом” (I Петр. 3, 3 — 4).
Вопросы, заданные в “Сокровенном человеке”, узнаются и в записях Платонова 1929 года — записях, на первый взгляд исключающих друг друга. Осенью 1929 года, находясь в командировке в совхозах и колхозах Поволжья, отмечая в записной книжке неукомплектованность МТС техникой, Платонов вспомнит и Пухова и Форда и так откомментирует причины кризиса хлебозаготовительной кампании (идет год “великого перелома”): “Из-за отсутствия Форда — где машина должна стоять 2 часа, стоит она 2 дня”. Среди же набросков к незаконченной повести “Дар жизни” мы находим следующие записи: “Бедность есть честь”, “Россия держит мир”.
Полюса бедности и богатства в русско-американской теме у Платонова достаточно интересно представляет один из своеобразных блуждающих сюжетов его творчества — “Масло розы”. Черновой набросок этого сюжета относится к 1926 году и находится в рукописи повести “Эфирный тракт” (1926 — 1927). Это рассказ о встрече инженера Михаила Коваля, бредущего в Америку в поисках розового масла, секрета бессмертия и благоденствия человека, и богомольца с Афона Феодосия. Итак, полюса двух идеологий жизни: Афон — символ русского монашества с его аскезой в достижении христианского идеала (“Царство Мое не от мира сего”) и новая религия — религия земного Эдема. Правкой первоначального текста (разрядкой в косых скобках обозначен первоначальный текст) Платонов по-своему отмечает смену культурной парадигмы национальной жизни.
Догадался? Это тебе не на Афоне свечки делать. А ты думал, я свечки там делать буду? Наша держава оттого и бедна, что бога помнит, а себя забыла. Вот я ей и напомню. А то картоха и рожь, рожь да просо.
Пройдя сквозь /Р о с с и ю/ европейский кусок СССР, /М и х а и л К о в а л ь/ Кирпичников достиг Риги.
<...> надежда на сотни /р у с с к и х/ советских лет.
<...> непрочность и страх /д е р е в е н с к о й/сельской жизни.
<...> в гости на /к р е с т и н ы/ к кумовьям.
При правке наброска вписывается и местожительство Коваля-Кирпичникова — “житель Гробовского уезда”.
В первой половине 1927 года Платонову не удастся опубликовать “Эфирный тракт”: не проходила и история Аюны, и русские главы и американские. Однако Платонову было важно сохранить сюжет “Масла розы”, и он вводит его в цикл рассказов “Родоначальники нации, или Беспокойные происшествия”. Здесь вместо Кирпичникова в Америку отправляется известный Иван Копчиков, получивший наконец-то и новую прописку — “житель Безотцовского уезда”.
Сюжет “Масла розы” тревожит писателя и в 1929 году; он оформляет его в самостоятельный рассказ, а в 1930 году, работая над повестью “Впрок”, устраивает встречу “душевного бедняка” с богомольцем Фомой и Петром Маковкиным. “Душевный бедняк” прямодушно выскажется по поводу поездки теперь уже Маковкина в Америку и даст новую интерпретацию старого сюжета (темным курсивом в скобках обозначен текст, вписанный в рассказ в марте 1930 года):
Петр был уверен, что, действительно, нежное масло душных и пьяных роз способно построить вечные здания в древних балках его родины, и в этих зданиях поселятся довольные, счастливые мужики (бедняки) со своими многочисленными семействами.
Он уже посчитал — сколько это денег будет, если каждая десятина даст по тысяче рублей чистого прибытка.
Эта надежда на будущее счастье и шевелила его ноги по грязным полям его родины, гоня в далекую Америку (увлекая в дальнюю Америку).
(Километра через три я догнал Петра и посоветовал ему сначала побывать в Москве у академика Вавилова, — этот человек полностью поможет Петру в исполнении его мечты и если нужно будет, то снарядит его и в Америку. Петр выслушал, поблагодарил и, отвернувшись от меня, молча пошел. Я не знаю, сделал ли он так, как я ему сказал, или его единственная, неотложная дума вытеснила уже из его сознания все второстепенные, вспомогательные мысли, необходимые для успеха главной идеи).
В машинописи “Впрок” — на полях этой страницы — сохранилась запись неизвестного рецензента: “Слабый эпизод. Если речь идет об утописте, надо подчеркнуть”.
Утопист исчезнет из текста многострадальной повести, но сомнения “душевного бедняка” останутся и, можно сказать, оправдаются. В конце 1931 года в Америку неожиданно отправляются герои повести “Ювенильное море” Надежда Босталоева и творец новой космогонии Николай Вермо. В этой новой модификации сюжет “Масла розы”, превращаясь почти в фабульную точку, течет, однако, в ту же сторону — к прежним соблазнам и отпадению героев от родины. Консерватору Умрищеву, исповедующему принцип “не суйся!”, поручит Платонов в финале повести высказаться о возможных последствиях поездки “юных разумом”, “малолетних” Вермо и Босталоевой в “дальнюю Америку”:
“— А что, Мавруш, когда Николай Эдвардович и Надежда Михайловна начнут из дневного света делать свое электричество, что, Мавруш, не настанет ли на земле тогда сумрак?.. Ведь свет-то, Мавруш, весь в проводе скроется, а провода, Мавруш, темные, они же чугунные, Мавруш!..
Здесь лежачая Федератовна обернулась к Умрищеву и обругала его за оппортунизм”.
При жизни Платонова повесть “Ювенильное море” не будет опубликована, как и последующие произведения — “Мусорный ветер”, “Джан”, “О первой социалистической трагедии”, “Счастливая Москва”, где темы настоящего и будущего цивилизации, культуры, природы, техники и маленького человека останутся центральными.
Такова предыстория “Ноева ковчега” в творчестве Платонова. Мы уверены, что это еще не все узлы и адресаты такой непростой — американской — темы его творчества. Это лишь то, что на сегодня обнаружено в творческой и художественной лаборатории самого Платонова. Оставим двери сюда открытыми.